rostov_80_90

Mar. 23rd, 2011 at 6:44 PM

Эта статья - чуть ли ни единственная по сегодняшний день попытка аргументированно определить "Заозерную школу" как единое эстетическое направление и рассмотреть ее как явление мировой литературы.

Елена Сафронова
Братство "бессмертных"

Литературные известия, № 38 (68), декабрь 2010 г.

Заозерная школа — независимое поэтическое направление, возник­шее в начале 1980-х годов в Ростове- на-Дону и раскрывшееся в полную силу в археологическом музее-запо­веднике Танаис (мертвый скифский город в дельте Дона), одно из пер­вых течений альтернативной поэзии в так называемой русской советской литературе.

Заозерную школу соста­вили неформальные, скандальные, «непечатные», борющиеся за свобо­ду слова и мысли поэты: Геннадий Жуков, Виталий Калашников, Игорь Бондаревский, Владимир Ершов. Некоторые современники и земляки приписывают к оной школе также Александра Брунько и Любовь Захарченко, но тут возможны рас­хождения во мнениях. Название течения имело два первоисточника: знаменитую «Озерную школу» анг­лийских поэтов-романтиков XIX века и, по преданию, бранчливое высказывание ростовского идеолога от литературы, мол, какая-то «Заозерная школа»… Более серьез­ных теоретических обоснований названию, да и самому братству, не существует. Виталий Калашников в предисловии к одной из книг своих стихов оговаривается, что школы, как таковой, нет, есть содружество поэтов, объединенных единым мышлением.
«Название подарено на «раз­борке» слегка грамотными поэтами в законе, бройлерами духа, г. Ростова-на-Дону…
Событование поэтов, эмигрировавших из Ростова в заповедник «Танаис». В заповед­нике не отстреливают. Насыщенная, голодная, молодая жизнь, неод­нократно описанная в стихах. Центр неусыпного внимания государственных правоохранительных органов… Идейный вдохновитель Леонид Григорьевич Григорян, единствен­ный российский поэт в г. Ростове- на-Дону.
Организационные вдохновите­ли: Чеснок Валерий Фёдорович, эск­вайр, директор музея заповедника «Танаис», строитель Башни Поэтов… Фёдорова Ольга (в просторечии Фёдор), журналистка…
Отцы основатели Заозерной Поэтической школы:
(ОВИДИЙ) см. Овидий Публий Назон. Древнеримский поэт, автор «Метаморфоз», …сослан имп. Августом на берега Черного Моря.
(ГЕННАДИЙ) Жуков Геннадий Викторович, бард, поэт, из-за сти­хотворения «Иван Индульгеныч»… и ряд других проказ на этой почве бежал сам на берега Меотиды… Книги: «Колокольный конь», «Эпистолы», «Конус», двухтомник «Граждане ночи».
(ВИТАЛИЙ), Калашников Виталий Анатольевич, поэт, худож­ник, книги: «Стихи», двухтомник «Граждане ночи», «Стихи, которые нравятся Бакшудову, Давыдову и Маше», «Примерно так».
(ИГОРЬ) Бондаревский Игорь (Борисович) поэт, редактор педаго­гического журнала собственной мамы. Книги: «Как непобежденные мельницы ветряные», сб. «Ростовское время», «Граждане ночи».
Почетный Алкогольный член, Великий Поэт Земли Русской — Александр Виленович Брунько. Книга стихов «Поседевшая любовь», скандальная поэма в «Гражданах ночи», 2-й том.
Усыновленный Дедушка Заозерной школы Владимир Данилович Ершов, сб. «Ростовское время», газеты…».
Так, с юмором и теплом, писал о своей талантливой компании Геннадий Жуков. «Ростовское время» — в 1990 г. в Ростиздате была выпущена одна из первых антологий поэзии андеграунда из почти сорока авторов, единственный на сегод­няшний день сборник поэзии, где рядышком представлены все «заозерцы».
Заозерная школа (далее ЗШ — Е.С.) — интереснейшее явление оте­чественной поэзии времен позднего СССР. Она заслуживает самого при­стального изучения в комплексе, в совокупности поэтических дарова­ний как всех ее самобытных пред­ставителей, так и поименно. Очень надеюсь, что впоследствии феномен будет исследован литературоведа­ми более подробно. Хотела бы помочь будущему глобальному свершению частными наблюдения­ми о поэзии «заозерщиков».
«Материалом» для этой совокупной рецензии послужили книги Геннадия Жукова «Не ходи сюда, мальчик» (М., 2009; увы, посмертная, в нее вошло порядка трехсот стихотворе­ний, украшенных офортами в анти­чном стиле, в том числе — двумя факсимильными рисунками самого Жукова), Владимира Ершова «На долгий миг печали и свободы...» (Таганрог, 2010) и электронные архивы рукописей Виталия Калашникова, Игоря Бондаревского и Александра Брунько. К сожале­нию, книги трех последних авторов, изданные в пору расцвета ЗШ, стали к сему дню библиографической ред­костью — но, к счастью, есть Интернет. И есть героическая ини­циатива культурной и научной общественности Ростова-на-Дону — создание Общественного архива неофициального искусства (1970-е годы — наши дни), который уже формируется и доступен в Сети по ссылке (http://community. livejournal.com/rostov_80_90).
Но предназначение ЗШ было шире литературной ассоциации. «Заозерщики» совершали своего рода революцию в мыслях и образе жизни: их свободомыслие выража­лось в тяге к непопулярной тогда античной эстетике, ремеслам, жизни на лоне природы. Особые черты в этой обстановке обретала дружба поэтов, более похожая на братство или даже некий «орден», где все посвященные настолько духовно связаны, что являются словно бы продолжением друг друга. В высо­кой степени взаимопонимания убеждают стихи, посвящаемые «заозерцами» друг другу. В книге Жукова множество посвящений Александру Брунько, Любови Захарченко, Игорю Бондаревскому, Юрию Лоресу, а также стихотворе­ние «Фотография» — групповой «портрет» трио Игорь, Геннадий, Виталий, отражающий их ревнивую дружбу-состязание, свойственную людям искусства:
«А утром с гвоздя оборвался портрет — / три брата: поэт, поэт и поэт, / три друга глядели на белый свет, / три недруга, три врага».
В урбанистических условиях вряд ли сложился бы такой тесный комплот единомышленников. Характерный штрих: годами живя в заповеднике Танаис, поэты вели археологические раскопки, а на жизнь зарабатывали… древним рукоделием. Геннадий Жуков и Виталий Калашников изготавливали вещи из кожи, а Владимир Ершов и по сей день считается одним из луч­ших трубочников и художников- керамистов России. Бытование, имитирующее жизнь древних мас­теров, один на один с природой, диктовало ярким представителям Заозерной школы и литературный стиль. Весь этот духовный комплекс они не без выспренности именовали «литературной эмиграцией поэтов с 1980 по 1986 год» или «южно-рос­сийским экологическим андеграун­дом». Ключевые понятия в опреде­лении — все три: «южно-российс­кий» означает не только географи­ческую, но и ментальную привязку; «экологический» свидетельствует о родстве, если не единстве с приро­дой, «андеграунд» — то же, что всег­да и везде.
В чем же состоял «андеграунд» ЗШ?
В русскую литературу в 80-е годы проникали течения, казавшиеся, а зачастую и бывшие кардинально новыми: элементы рок-поэзии, под­питанной европейскими образцами, элементы голосовой поэзии, предтечи метаметафор, фрагменты абсурда, провозвестники «потока сознания», попытки расчленить бытие на мель­чайшие составные частицы и вымыва­ющего из него смысл и прелесть… Все эти эксперименты были оправданы прогрессом, и все они не признава­лись официальной поэзией, упорно цеплявшейся за принципы социалис­тического и «просто» реализма и кон­цепцию «партийности» либо граж­данственности в искусстве.
Но ЗШ оказалась едва ли не более дерзка, чем новаторы иного плана: ее деятели обратили взоры в прошлое мировой литературы и выдали ретроспективу, восходящую — самое близкое — к Серебряному веку, самое дальнее — к античной поэзии. И такой подход ока­зался новизной. Это удивляло читате­лей, порой — не по-хорошему. Поэт и публицист Павел Бойчевский еще в 1989 году всерьез пенял «заозерщи­кам» за то, что они словно бы отверг­ли Исаковского, Твардовского, Жигулина, за то, что не обратили свои лиры на службу социальной лирике и оставили за пределами своего миро­воззрения главную донскую трагедию ХХ века — расказачивание (http:// www.chitalnya.ru/work/141349/). И за то, что в их новизне много того, что «уже было». Бойчевский, вероятно, не уловил, что так и было задумано — н е д а р ом По ч е т ными Действительными членами ЗШ состо­яли Овидий, Гомер, Гораций…
Основы художественной и философской концепции поэзии «заозерщиков» — время, вечность, Танаис и Северное Причерноморье, любовь и чувственность (последние — часто в преломлении истории). Время, вечность и Танаис бросаются в глаза в собраниях сочинений поэ­тов ЗШ.
В их биографиях есть один общий момент: даже те поэты, что родились не на Дону, осознанно посвятили себя Северному Причерноморью, выбрали его своей духовной родиной, к которой не имеют отношения паспортные дан­ные. Такой «выбор своего места» типичен для тонко чувствующих людей, воспринимающих земли и территории не как объекты для плоской и утилитарной географи­ческой карты, но как пространствен­но-временной континуум, обладаю­щий собственным духом и характе­ром. Поэзия ЗШ на первом уровне восприятия была — «самою жгучею, самою смертною связью» с отечест­вом духа. Этот выбор потянул за собой острое, мистическое ощуще­ние истории не как абстракции, а как собственного «вчера», опреде­лившего «сегодня» и «завтра».
Геннадий Жуков (1955 — 2008) — специалист широкого профиля. Он в числе организаторов ЗШ, но, пожалуй, самый «универсальный» из них, ибо писал стихи почти во всех жанрах современной поэзии, а также очень поэтичные тексты песен, которые сам исполнял и стоял у истоков жанра «бард-рок». Помимо этого — автор стихов для либретто известной рок-оперы «Собаки», тео­ретик методологии, театральный деятель. Можно сказать, что беско­нечное перерождение поэта было одним из лейтмотивов творчества Жукова: «Так, значит, снова я рож­даюсь, тысячелетнее дитя, / И пов­торяю — повторяясь. И прихожу — не приходя. / Еще мгновение вглядеть­ся в лицо уставшему врачу, / Еще услышать: сердце… сердце… Вдохнуть и крикнуть. / И кричу…».
Это стихотворение перекликает­ся с другим, намеренно поставлен­ным под завершение книги «Не ходи сюда, мальчик»: «Любимая, по слу­хам, есть любовь», дышащим красо­той библейского озарения:
«Налей стакан. И марку приго­товь / На пару строк в изжеванном конверте: / «Светлее сна, бессмерт­ней смерти, / Любимая, по слухам, есть любовь».
Поэзию Жукова можно приме­рять «гранями» к разным эпохам мировой литературы. Например: романтизм — «Я на взнузданной Буре катил по каленой земле…»;
акмеизм — «Вначале яблоко… Здесь возникает плод / Из ничего, из света, из причины. / Она его торжес­твенно берет / И проникает в плоть до сердцевины»;
«Не ходи сюда, мальчик. / И девочке глупой скажи — / Мол, велел обождать./ Ну, не время еще. Не эпоха», — практически перифраз известнейшего «Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ…»;
стилизация под античность, любимая забава пиитов Золотого века —
«Гончар.
Утром буханку ржаную и влаж­ную глину несу, / Глину я буду выме­шивать круто, / Вымучивать и выпе­кать… / Все потому, что гончар я. И глина — мой хлеб».
На «античном» творчестве Жукова стоит остановиться подроб­нее, такие стихи его часто не встре­чали понимания:
«Танаис.
Здесь взгляду живому откроется город у моря. / Сплетенье наречий, слиянье кровей и сердец. / А мерт­вому взгляду — лишь пепел да про­шлое горе. / Лишь мертвые камни. / Лишь ветер. / Лишь Мертвый Донец. тывшей золе / до боли знакомый — / так, словно однажды мы жили. / Так, словно прошли мы однажды / по этой земле».
«Танаис. Надпись на камне.
Войди в сей город, путник, без сомненья, / как в дом радушный друга своего. / Он не ушел. Он вышел на мгновенье — / на два тысячелетия всего…».
«К пифосу.
Здесь, в пифосе, как бог парнас­ский светел, / жил Диоген прекрас­но и давно».
Среди этих перлов есть даже восходящее к античной комедии «игровое» стихотворение:
«Гермес. Диалог со статуей.
— Ты бог, Гермес, а вертишься у трона. / Что Зевс тебе? / — Мне кровь родная он… / — Зачем ты скот украл у Аполлона? / — Чтоб не заел­ся славный Аполлон».
Но полагать, что Геннадий Жуков бежал актуальности в поэзии, нет оснований. Животрепещущие, кро­воточащие темы поднимаются в сти­хотворениях «Зга» (рассказ о жертве двух тоталитарных режимов, гитле­ровского и сталинского), «Плато. Афганская молитва» (война в Афганистане, близ которой Жуков служил срочную в армии):
«Бог, — говорю, — не плачь. Это лежит басмач. / Бог, — говорю, — ты чей? И по кому ты плачешь?». Но! Такие стихи не умрут вместе с хроно­логической злободневностью.
А с каким энтузиазмом пускается он в эксперименты с формой стиха:
«Ах, быть поэтом ветрено и мило, / Пока еще не кончились чер­нила, / И авторучка ходит на пуантах / Вслед музыке печали и любви, / И образа талантов в аксельбантах / Преследуют с осьмнадцати годов / Всех девочек…» — не правда ли, самый настоящий куртуазный мань­еризм, тоже «старо-новое» направ­ление в современной поэзии? А это:
«Мне досталось сказать о тебе в Новый год, в три часа, во хмелю, после пары граненых стаканов тяже­лого зелья, может быть, оттого, что не дымное вышло веселье — по пол­банки на брата, — в стране, где худо­му рублю не набраться ума до тебя дотянуть воз — утомленное тело борца за поэзью народа…» — «поэзья народа» сегодня так часто выража­ется тяжеловесным рифмованным фразовиком…
И все-таки «визитной карто­чкой» Геннадия Жукова, мне кажет­ся, остаются стихи «из вечности».
Поэт, критик, исследователь бардовского творчества Андрей Анпилов написал к книге «Не ходи сюда, мальчик» послесловие под названием «Геннадий», задавшись целью проанализировать феномен Геннадия Жукова — и нашел в нем продолжение линии «богоборчес­кой поэзии Лермонтова и Маяковского», противопоставление «зрячей дерзости» «слепой вере» и горделивую «ревность к Творцу». Возможно, и так — ведь в античной парадигме творящих богов было много, каждый отвечал за какую-то свою «отрасль деятельности», а жертвой этим богам служили риту­альные песнопения. Очень похожие на те, которые слагал Геннадий, заклинания солнца, неба, ветра, земли, времени и чувства, — на те, которые слагали и его друзья.
Одним из первых со временем и с Великой Степью «по-свойски» заговорил высоким слогом стиха Александр Брунько (1947 — 200?):
«Зачем я вернулся сюда, в этот вымерший город? / Зачем я вернул­ся сюда?
…Зачем эта жизнь — этот ветер с обрывком на вые — / С обрывком гремучей цепи — / Все гонит меня, все заносит в пределы немые / Дремучей степи?»
«Над Танаисом — таинственный ветер — Танатос... / Боже, как тяжко молчит колокольня у храма Успенья!».
Ростовские друзья Александра Брунько утверждают, что он не вхо­дил в группу «заозерщиков», что был для них своего рода учителем и ориентиром. С земляками не поспо­ришь, событийный ряд они знают лучше. На взгляд же читателя и кри­тика, Александр Брунько по сути и смыслу своего творчества к ЗШ очень близок — но и слегка дистан­цирован от нее. Пожалуй, его можно назвать предтечей «заозерщиков». Он стоит на особицу меж ними и творцами Серебряного века, кото­рым явственно поклоняется:
«…О вдохновенье — о Возмездии! — / о том, как / Бьется рассвет в твоей ночной тетради, / Как — воп­реки всему — светло и страстно — / Зреет подснежник, не страшась угрозы, / И длится жизнь, трагичес­кая сказка, — / Что поцелуй мороз­ный…»
Блоком «повевает» в стихах Брунько отчетливо, не только на уровне аллюзий — шаги Командора, песни разбитных цыган, «как жаль, что раньше — в те года — Ты мне не снилась!». Он делает прямую отсыл­ку к своему вдохновителю:
«К тому же милосердная эпоха / Не отняла надежду — строчку Блока / О том, что «мир прекрасен, как всегда…». И, надо признать, в пре­красном новом мире Блок и иже с ним не были в большом фаворе у поэтов — поэтому обращение Брунько к нему так интересно. Но сводить все творчество Брунько к перепевам Блока — плоско. Творчество этого автора проникнуто пафосом воспевания всего, на что падает восхищенный взгляд поэта.
«А церковь — седую башку воз­несла — / Бесстрашно — / Доверчиво так и нелепо, / И тянет к ней руки страстная весна…». Даже если речь идет о вещах страшных, грубых либо трагических, Брунько все равно ими восхищается:
«Это — Фата-Моргана, мираж, огоньки на болоте... / И высокий полет! Упоение плоти! Святая токка­та органа!».
«Похоронный, презренный, про­пившийся лабух — / Весь свой выдох вдохнувший в надтреснутый плач — / (Страстный возглас Роланда, несу­щийся вскачь!) — / Долгой всей Колымы, всех мгновенных Елабуг...».
Отличительные черты стилисти­ки Брунько — некоторая красивость, возвышенный слог и тяга к центо­нам, у других «заозерщиков» более скрытая. Золотому веку тоже по заслугам воздано, вообще приемы его стихосложения архаичны, ско­рее всего, нарочито:
«… роняет жизнь багряный свой убор...
…Все те же мы, / Нам целый мир — чужбина!»
«Смотри и виждь…» (курсив мой. — Е.С.).
Ровняя Танаис с Царским селом, Александр Брунько — в своей пара­дигме — был прав и очень убедите­лен: точно, как у талантливых царс­косельских шалопаев, у танаисских «альтернативщиков» сложилось собственное культурное пространс­тво — и питало их стихи, диктовало образ мыслей. Но рядом с пушкинс­кими, блоковскими, гоголевскими реминисценциями красуются собс­твенные находки Брунько, и они излучают собственный свет.
«Электричка! / Ты свирель сте­пей кромешных...»
«В ряду времен, буранов и дож­дей / Что наше слово, повесть? / Нет! Повестка!».
Стихи Игоря Бондаревского вне­шне больше принадлежат сегод­няшнему миру, причем мир этот в его исполнении выглядит неуют­ным, чтобы не сказать резче. Как будто в противовес Брунько с его упорным и ярким ликованием, Бондаревский видит окружающее в красках стушеванных, мрачных, в силуэтах расплывчатых, в образах трагических:
«И всю зиму у вас за оконною рамой / полыхает кладбищенским мрамором снег».
«Взрослость — возраст такой, когда умирают старухи. / Это мороз­ный возраст злых, неизбежных потерь».
«Может быть, слишком много / вечности по ночам / слышится в шуме прибоя железнодорожного. / И вокзалов ночных робинзоны / про свои города забывают / и в беспа­мятстве отрекаются друг от друга».
На первый взгляд, очень далеко от «сумеречной» лирики Игоря Бондаревского отстоит живая, искрометная до радужности поэзия Виталия Калашникова, перенасы­щенная каламбурами:
«Я хожу себе босой, / Восхищаюсь птичками, / Смерть придет к тебе с косой, / А ко мне с косичками».
«Ведь в итоге все мне изменили, / Если мне не изменяет память».
Легкость в жонглировании сло­вами или легкость духа помогает Виталию Калашникову писать смешные лаконичные четверости­шия для детей и взрослых одновре­менно?
«Тихо-тихо, как улитка, / По лицу ползет улыбка. / Чувствую: вот-вот дойдет / До братишки анек­дот».
Да и взгляд назад у него ирони­ческий, он шутит даже над тем, что на деле вовсе не смешно: например, в стихотворении «Невольная тоска о старых русских бандитах» содер­жится изрядная доля черного юмора:
«Грущу я о времени том, / Где нас согревали бандиты / Паяльником и утюгом. / Насколько же был деликатным / Удар кирпи­чом силикатным… / А был и закон и святыни. / А ныне, а ныне, а ныне».
Даже «сквозная» для всех «заозерщиков» тема вечности у Калашникова раскрывается с нот­кой ерничества:
«Вот я собираюсь жить вечно, / И пока у меня получается».
Что уж говорить о любовной лирике — она у Калашникова порой исполнена бурлеска!
«Следы.
…И шел домой, на громкий свет, / Кутить, напиться, / Старинный позабыв запрет — / Пить из копыт­ца. / Твои следы в моем саду, / На той дорожке, / Где я один иду, бреду, / Потупив рожки».
Насмешливые интонации всегда были присущи Виталию Калашникову, им написаны тексты многих юмористических песен, которые исполнял Геннадий Жуков.
Творчество Калашникова в ряду тво­рений других «заозерщиков» выде­ляется, возможно, тем, что уходит в острословии дальше всех, оставляя позади даже богоборческое «юродс­тво» Геннадия Жукова, так как юродство Жукова не смешит, — а прибаутки Калашникова веселят. Хоть порой сквозь слезы. Но «изъ­ять» Виталия Калашникова из куль­турного контекста ЗШ не получится — прежде всего, потому, что сам автор этого не позволит. Во-вторых, потому, что он своими поэтическими средствами добивается того же эффекта, что и его более «романтич­ные» друзья — противостоит сиюми­нутности и обыденности.
«Танаисская» поэзия Владимира Ершова, как и поэзия Геннадия Жукова, воспринимается на двух уровнях рецепции: при первичном, ознакомительном или равнодуш­ном прочтении, как набор романти­ческих высказываний, на более глу­боком — как поэзия, порожденная… самой землею. И временем, с кото­рым у Великой Степи загадочные отношения. Сколько бы веков ни проходило над нею, какие бы вне­шние изменения ни затрагивали ее очертаний, ее жителей, — но она всегда одна и та же. Ершов как будто отрицает саму возможность антро­пософии, уверяя поэтическим сло­гом, что психология сегодняшнего обитателя Танаиса во многом тож­дественна психологии скифов, сар­матов и греков, населявших этот город в пору его жизни и славы, что отдаленные предки проглядывают в чертах каждого: «Кого там дразнит шут своей сарматской рожей?».
Время здесь течет в воронку вечности. Этот круговорот Владимир Ершов ощущает всем существом, и находит слова, дабы его передать читателям. То у него получается жут­кая исповедь заблудившегося:
«Ночевала в степи электричка / На каком-то разъезде пустом… / Спят мои по несчастью соседи, / И далекие спят города,/ Мы забыли, откуда мы едем, / И уже не припом­ним, куда. / Но пока тишину потря­сали / Дробным стуком, обрывками фраз, / Кто-то переменил расписа­нье, / Из которого вычеркнул нас».
«…Что я всегда в своем краю — / В какую б сторону ни ехал».
То — спокойная мудрость путни­ка, привыкшего скитаться из эпохи в эпоху по степи, где постоянно «Темнеет восток. Догорает полоска заката»:
«…Все дальше уходит моя коче­вая отчизна, / Куда б ни стрелял я — истлеет в полете стрела. / …Эй, племя мое! Каким кочуешь шляха­ми? / Я свой! я оттуда! — Откуда? — ты спросишь меня… / Мне греет ладони могильный обветренный камень, / Да цербер приблудный ворчит в темноту от огня».
Но все ротации времени огра­ничены жесткой топонимикой Танаиса и окрестностей:
«А души рвались и летели в ненастные дали / Туда, где над Дельтой сгорает закат на ветру. / И все повторялось: полынь и седая стерня, / И пенье уключин, и долгая пыль за стадами…».
«Где танаисская твердыня / Пыл остужала кочевой / На солнце доз­ревают дыни, / Чебак играет бече­вой. / И волны пенит на свободе / Рыбачье легкое весло… / Здесь ничего не происходит. / Здесь все давно произошло».
И поэта обжигает надэкзистен­циальное чувство вековечности происходящего: «Под ветрами степного настоя, / В ожерелье садов и станиц / Чутко дремлет районная троя. / Под названием Танаис».
И даже взгляд шутливый у Ершова серьезен: «Мирно дремлет несознательная лошадь / Мордой в прошлое, а в нынешнее — задом». Картинка с натуры: в городке, где снимали исторический фильм, на меже, разделяющей былое и совре­менность, застыла сонная лошадь. От размаха этого на первый взгляд иронического образа мурашки бегут по спине. В какой-то мере Владимир Ершов сам, подобно той лошади, стоит лицом в прошлое: читает Геродота, как своего современника, переживает болдинское безделье, слышит колокола поверженного Херсонеса… Да и любовь к женщине красной нитью проходит через всю «сансару» лирического героя Ершова:
«Мы возлегли под звездным небом / У кромки вечного прибоя. / …И вечность на меня глядела / Твоими синими глазами».
«Полно! Слез твоих лето не стоит — / Далеко до зимы, до сумы. / В колокольной тягучей истоме / Вновь друг к другу потянемся мы».
Но что же роднит между собой таких непохожих участников ЗШ? Как отмечал Владимир Аристов, говоря о школе метаметафоры («Заметки о мета», «Арион», № 4, 1997): «Поэтическая школа»… — пре­дельно широкое понятие, характе­ризующее некоторое (скорей неяв­ное) объединение поэтов, которое формируется не столько рядом людей, сколько рядом идей… Школа — это… осознание и создание неко­торого пространства, помещения, определенного идеями. Где есть особые отношения к миру и взаимо­действия между участниками, где общность задается не догматически. В таком широком понимании нет деления на «учителей» или «учени­ков», есть просто те, кто раньше начал учиться в таком пространстве и, может быть, «учить само про­странство»… Ангажированность, захваченность поэтической идеей, хотя может быть и неосознаваемая, — признак принадлежности к поэти­ческой школе». Очень точное заме­чание относительно «учить само пространство» — оно, вероятно, объясняет ход становления творчес­кой общности в коалициях, подоб­ных ЗШ.
Поэтическая идея ЗШ — роман­тическая, бунтарская. Ее техничес­кое воплощение — расположение творчества по оси времени не «горизонтально», как большинство стихов, а «вертикально», с ориенти­ром на вечность, с заведомым и упорным противостоянием злобод­невности, с залихватским расчетом на бессмертие. Этой идее служит у «заозерщиков» их стилистика — классическая, то есть вневремен­ная; красивый поэтический язык, «старомодно» исполненный смысла в комплексе формы и содержания, а не отделяющий их друг от друга; «опорные» размеры русского сти­хосложения — анапест, ямб, амфиб­рахий. По мнению Владимира Ершова, в таком ритме говорит с поэтом вся Вселенная: «И слышу… / …в сон степей российских / Врывается издалека / То легкий дактиль пассажирских, / то тяжкий ямб товарняка!».
И, конечно же, весь массив наследия ЗШ стоит полного литера­туроведческого исследования, как Париж стоит мессы.

Tags: