Поиск по Архивам

№ 3 Первый выпуск, 5 января

/8
Загрузка...
  • и сказани: "Чего ж это, мол, вы, можно сказать, русский классик, с такими дружбу водите?». Ну, Михал Александрович тогда врезал этому генералу, ох, как врезал.

  • Сильные ты написал стихи, нужные… Тут я воспрял духом. Мне уже чуть ли не виделась статья Шолохова в «Правде» против антисемитизма, выступление Шолохова на съезде партии в защиту моего «Бабьего Яра»…

  • И вдруг Шолохов перегнулся ко мне через стол и, понизив голос, быстро, с одобряющей и одновременно опекающе журящей деловитостью спросил: «То, что ты написал «Бабий Яр», -- это, конечно, похвально. А вот зачем напечатал?» - и засверлил меня глазами-буравчиками. Я так и застыл.

  • -- Как зачем? Но вы же сами только что

  • Шолохов и «Бабий Яр»

  • …Но сначала о том писателе, который не любил себя отождествлять с интелли-

  • генцией, да и саму интеллигенцию недолюбливал, - о Шолохове. Во время сталинских чисток он выступал с призывом к беспощадным расправам. В разгар «дела врачей» и антисемитского шабаша вокруг этой коллективной советской дрейфускиады он выступил с шовинистским призывом отменить псевдонимы. Он издевательски назвал повесть Эренбурга «Оттепель» «слякотью». После дела Синявского и Даниэля в 1966 году, первого диссидентского процесса, когда впервые после смерти Сталина писателей снова бросили за колючую проволоку, Шолохов не постыдился упрекнуть судей в мягкотелости, с удовольствием добавив, что подобных контриков во время гражданской войны ставили к стенке. Все это горько перечислять, потому что его казачий Гамлет -- Григорий Мелехов, Аксинья, Пантелей Прокофьич, да и сам тихий Дон -- это великие образы, ставшие навсегда частью души каждого русского читателя вместе с Онегиным, Печориным, Анной Карениной, Алешей Карамазовым, Акакием Акакиевичем. Если даже Шолохов и воспользовался чьими-то рукописями при работе над романом, то я все равно ему благодарен за то, что он эти рукописи спас от исчезновения. Правда, при частом перечитывании «Тихого Дона» начинаешь замечать искусственность образов большевиков, как будто они были написаны в последние минуты перед сдачей в набор либо по чьему-то настоянию, либо под самовнушением для спасения романа в целом, либо их написал кто-то другой, а не сам Шолохов. А может быть, вся горестная разгадка в том, что Шолоховых было двое: один - уникальный художник, а другой -- хитренький недобрый маленький человечишко? А может быть, будучи сам под страхом ареста, он совершил однажды преступление против нравственности, присоединившись к призывам типа «если враг не сдается, его уничтожают», а потом начал стремительно деградировать как личность и профессионал-писатель? Профессиональная деградация Шолохова поучительный пример всем художникам: безнравственность в искусстве неумолимо переходит в депрофессионализацию.

  • В поэме «Под кожей статуи Свободы», написанной в 1968 году, есть такой абзац, имеющий прямое отношение к Шолохову: «Когда-то я любил одного писателя. Его ранние книги были наполнены такими неповторимыми запахами земли, что казалось, будто все страницы переложены горьковатой серебристой полынью туманных долин. Но его провинциальное чванство перед мира сего, наконец, доведенное до прямых призывов к убийству, убило для меня запахи его ранних книг». Это, конечно, преувеличение. Аксинья за Шолохова не отвечает. Но Шолохов отвечает за Шолохова. Тако Шолохове я думаю сейчас. Но в мо-

  • ей литературной юности я его еще идеализировал как личность, будучи воспитанным на «Тихом Доне» и не зная многих неприятных оттенков его биографии.

  • В 1961 году газета "Литературная Россия» напала на мое стихотворение «Бабий Яр» стихами А. Маркова, а затем статьей В. Старикова, в которой он расправлялся со мной при помощи ссылок на Шолохова и других писателей. Я решил обратиться к самому Шолохову, попросить его, чтобы он не позволял шовинистам и антисемитам пользоваться его именем. Я позвонил ему в Вешенскую. Телефонную трубку взял его секретарь, но потом все-таки Шолохов подошел сам и, хотя мы не были лично знакомы, приветствовал меня весело, по-дружески: А, мой любимый поэт. Ну что, заедают тебя антисемиты? Держись, казак, -- ата-

  • маном будешь…

  • Окрыленный таким неожиданно теплым непринужденным тоном да еще и тем, что Шолохов был в курсе моих дел, я попросил разрешения приехать. Шолохов радушно пригласил меня.

  • На следующее утро я вылетел в Вешенскую транзитом через Ростов. В ростовском аэропорту меня ждали А. Соколов, секретарь местной писательской организации, какой-то инструктор из обкома. Они уже знали, что я лечу к Шолохову. Вели они себя осторожно, даже боязливо, ни о чем не допытывались, но в самый последний момент перед моей посадкой в крошечный самолет местной авиалинии Соколов мне сказал с как бы извиняющейся улыбкой:

  • Евгений Александрович, мы очень уважаем вас как поэтап о Михаил Александрович у нас в стране один, и очень не хотим, чтобы его кто-то впутывал в ваши московские дела. Надеюсь, вы поймете нас правильно…

  • Из гигантского, не по росту станице Вешенской, аэродрома, специально построенного в честь недавнего прилета Хрущева в гости к живому классику, маленький пыльный автобус довез меня до парома. На другом берегу открылся пейзаж самой знаменитой казачьей станицы мира. Прямо перед нами возвышалось огромное белое здание с колоннами, окруженное сплошным забором: что-то вроде имения Болконских из бондарчуковского фильма «Война и мир». - Это что, ваш Дом культуры? -- спросил я пожилую казачку.

  • - Вы, видно, иногородний, - усмехну-

  • лась она. - Это барина нашего дом. Я был потрясен тем, что именно так одностаничница назвала Шолохова. Мне казалось, что он для местных людей должен быть чем-то вроде святого. И вдруг барин. Да еще усмешка такая недобрая. Зависть, что ли? Но, подойдя к дому Шолохова, я понял эту усмешку. Возле глухих высоких ворот стояла самая настоящая милицейская будка, а в ней был самый настоящий милиционер! Это в своей-то родной станице!!! Милиционер, скучающе зевая, поинтересовался моей фамилией. Но это был не конец пропускательной процедуры. Милиционер позвонил по внутреннему телефону, и ко мне из ворот вышел помощник Шолохова, как я потом узнал, бывший заведующий отделом обкома, получающий свою прежнюю зарплату из прежней партийной кассы за обслуживание классика. Но это был тоже не конец. Меня ввели во двор, и ко мне навстречу вышла жена Шолохова, но еще не он сам. Она провела меня в шолоховский кабинет. По пути мое внимание привлекла в прихожей голова оленя с красивыми печальными рогами. «Это трофей, -- пояснила хозяйка дома. -- В Крыму с Никитой Сергеичем охотились. Зайдите в кабинет Михаила Александровича, он скоро будет». Я вошел в светлый просторный кабинет и опустился в мягкое кресло напротив письменного стола. Стол был завален грудой писем, в большинстве иностранных. Внимательно приглядевшись, как все тот же чеховский «гадкий мальчик», я заметил, что пара штемпелей на письмах была двух-трехгодичной давности, хотя письма были разбросаны так художественно, как будто их

  • только что получили. Шолохов возник в кабинете неслышно,

  • почти крадучись, мягкой походкой рыси. Я его видел раньше только на фотографиях или очень издали на трибуне и поразился тому, какого он маленького роста, поспешив на всякий случай сесть. Я ожидал его увидеть в казачьем бешмете, в галифе, в сапогах, и - ничего подобного. Он был в явно заграничном, шведском свитере яркого современного дизайна. О себе он говорил исключительно в третьем лице.

  • Хорошо, что приехал, Михал Александрович давно за тобой следит. Ты у нас талантище. Бывает, конечно, тебя заносит. Ну, да это дело молодое. Что, брат, заели тебя наши гужееды за «Бабий Яр»? Михал Александрович все знает. Ты не беспокойся -- Михал Александрович сам черносотенцев не любит. Михал Александрович на фронте вот с одним евреем-политработником подружился, а один генерал возьми да

  • МЕМУАРЫ

  • Евгений Евтушенко

  • сказали мне, что это сильное, нужное стихотворение… Почему же я не должен был его напечатать?

  • Шолохов усмехнулся, поднял указательный палец, как бы фиксируя этим сугубую доверительность нашего разговора, затем постучал по письменному столу:

  • -Знаешь, что лежит в ящиках этого сто-

  • ла? Новые главы «Они сражались за Родину», да такие, что взрыву подобны! -- Шолохов перегнулся ко мне над столом и лихорадочно зашептал: -- Ты думаешь, что у Михал Александровича нет врагов? Да еще и какие… Так вот, если бы Михал Александрович напечатал эти главы, то враги его бы растерзали. Но Михал Александрович умен и никогда не даст в руки своих врагов оружие против себя. Ну а ты зачем дал им это оружие в борьбе против себя самого, зачем напечатал «Бабий Яр» и подставился?

  • Я был потрясен этой циничноватой логикой и тем, что во время стучания по столу пальцем изнутри стола не исходил никакой резонанс, который свидетельствовал бы о его набитости великими, стратегически скрываемыми от человечества рукописями. Но Шолохов, видимо, уловив, что это произвело на меня тяжелое впечатление, гибко перешел к отеческой заботливости. -- Слышал, слышал Михал Александро-

  • вич, какие у вас в Москве вечера поэзии.

  • Яблоку негде упасть. Конная милиция. Да когда же и шуметь, если не в молодости! - Мы вас приглашаем, - сказал я, уже рисуя в своем воображении романтическую картину: автор «Тихого Дона» с умиленными слезами слушает Ахмадулину, Окуджаву, Вознесенского, Евтушенко, пожимает заляпанную гипсом и глиной лапищу Эрнста Неизвестного, с задумчивым восторгом крутит седой ус перед картинами Олега Целкова, подписывает коллективное письмо в за-

  • щиту советского джаза.

  • - Спасибо. Михал Александрович непременно сходит, послушает вас с удовольствием. Нельзя отрываться от молодежи, нельзя. Но пока тебе надо отсидеться… ласково размышлял Шолохов. - У тебя вообще какие планы? Да вот на Кубу собираюсь.

  • - Это хорошо. Вот и отсидишься. А Михал Александрович на съезд партии собирается. Надо хорошенько долбануть по бюрократии, по гужеедам, по антисемитам. А заодно и нашу молодежь талантливую поддержать, защитить. Так что поезжай и не волнуйся. Михал Александрович нужное слово в твою защиту скажет.

  • Шолохов встал, давая понять, что наша беседа закончена, и крепко меня обнял на прощанье.

  • Замечу, что я был гостем из дальних краев, но поесть мне никто не предложил. Несмотря на то, что мне далеко не все понравилось но в его доме, ни в нем самом, все-таки я ушел обнадеженным, окрыленным сам Шолохов обещал защитить мой «Бабий Яр», выступить против бюрократов, шовинистов, антисемитов.

  • Приехав на Кубу, я рассказал об обещании Шолохова защитить «Бабий Яр» послу СССР Алексееву - дону Алехандро, как звали его кубинцы. Алексеев, единственный холостой посол Советского Союза, писавший "для себя" грустные, одинокие, так называемые упадочные стихи.

  • Так вот именно этот профессионально прозорливый дон Алехандро, угощая меня в 1961 году индейкой, которую ему прислал

  • «el caballo» (кличка Фиделя -- Конь), расхохотался, когда я с восторгом рассказывал ему про мою поездку к Шолохову и про то, как он обещал защитить "Бабий Яр". - И ты ему поверил?

  • Я всполошился. -- Не понимаю вас… Шолохов все-таки великий писатель. - Вот именно -- все-таки. - Алексеев оборвал разговор.

  • ДЬЯВОЛЬСКий можно заключить и с Божьим даром

  • Я возвратился к себе в отель «Гавана ли-

  • бре» поздней ночью и только лег, как раздался телефонный звонок. Это был голос Алексеева -- веселый, торжествующий.

  • -А ну-ка, camarada poeta, immediatamente a la embajada sovietica (Товарищ поэт, немедленно в Советское посольство)! - Что случилось? Нельзя ли завтра утром? -- хотя и сонно, но испуганно спросил я -- в моей советской голове немедленно запрыгали типичные для нашего воспитания мыслишки - кто и по какому поводу настукал на меня.

  • В посольстве меня ждал дон Алехандро с запотевшей ледяной бутылкой водки в одной руке и с газетой «Правда» в другой. -- Ну, посмотри, какой тебе подарок преподнесла последняя почта, сказал

  • он, усмехаясь.

  • Я раскрыл газету и сразу наткнулся на речь Шолохова, произнесенную им на партийном съезде, ту самую речь, которую я так ждал. Никакой защиты «Бабьего Яра» там и в помине не было. Были грубые казарменные остроты, вместо обещанного удара по бюрократии и шовинизму - мелкое личностное хамство, и что самое отвратительное - он обрушился с издевательскими нападками на наше поэтическое поколение, высмеивая наши литературные вечера, ни на одном из которых не был, оскорбительно называя читателей кликушами. Я остолбенело выпустил газету из рук.

  • - Как же так, -- пробормотал я. -- Ведь мне показалось, он был таким искренним со мной… На самом деле, значит, он был неискренен?

  • - Почему же он обязательно был неискренен? -- спросил дон Алехандро. -- Только у него их навалом, искренностей, и все разные. Целый пульт, на котором много-много кнопок. Когда выгодно, он включает нужную ему искренность, а выключает ненужную.

  • Такова была теория кнопочной искренности, поведанная мне доном Алехандро в Гаване 1961 года, когда я перестал верить Шолохову, но верил тогда еще молодому и обаятельному Фиделю.

  • «Жаворонки» с подгоревшими изюмными глазами

  • "Жаворонки" с подгоревшими изюмнымир глазами. … так изумительно изюмно мог написать только человек, для которого эти мягкие птицы детства, сдобные, подрумяненные по бокам, только что из теплых гнезд булочных, улетели куда-то далеко, оставив вместо себя на прилавках шершавую пайковую черняшку, пахнущую полыньЮ.

  • У самого Катаева были изюмные глаза и тоже подгоревшие. Было от чего подгореть. Революция дала ему вкус славы, но отобрала столькие другие вкусы и запахи.

  • «Гаврик осторожно взял обеими руками, как драгоценность, холодный кипучий стакан и, зажмурившись против солнца, стал пить, чувствуя, как пахучий газ бьет через горло и нос. Мальчик глотал этот волшебный напиток богачей, и ему казалось, что на его триумф смотрит весь мир -- солнце, облака, море, люди, собаки, велосипедисты, деревянные лошадки карусели, кассирша городской купальни. И все они говорят: «Смот-

  • рите, смотрите, этот мальчик

  • пьет воду «Фиалка»!» Водой «Фиалка» для самого Катаева оказалось шампанское «Вдова Клико», и не какое-нибудь, а одна тысяча девятьсот шестнадцатого года. В 1963 году наши пути пересеклись с

  • Катаевым в Париже. Он приехал туда на премьеру новой постановки «Квадратура круга», всеми правдами и неправдами выживший современник стольких прославленных, но не выживших писателей, да и сам прославленный, но не настолько, насколько ему бы хотелось. А я тогда купался в неосторожной славе после выхода во французском еженедельнике «Экспресс» моей автобиографии, еще не догадываясь, какая головомойка мне предстоит дома.

  • Я был должником Катаева - он напечатал мой первый рассказ «Четвертая Мещанская» в "Юности", расхвалил его на съезде писателей, да еще и привез мне в подарок из Америки мою мальчишескую мечту - ковбойский шнурок с гравированной пластинкой, в которую был вделан кусочек аппалачской бирюзы.

  • Я не знал ни одного другого главного редактора, который был не только сам знаменит, но так обожал делать знаменитыми других. Катаев был крестным отцом всех шестидесятников. Я был всегда провинциально благодарным человеком, и мне хотелось сделать Катаеву какой-нибудь подарок.

  • К моему восторгу, на данный короткий отрезок времени я оказался в Париже зна-

  • менитей и богаче Катаева. Я пригласил Катаева на ужин и заехал за ним в гостиницу. -А сколько у вас пиастров, Женя? -- деловито спросил Катаев.

  • Много, - ответил я гордо. - А как много ваше много? - уточнил

  • Катаев с интонацией мадам Стороженко, покупающей бычки у Гаврика. Вывернув бумажник и все карманы, я высыпал груду мятых денег поверх двуспальной кровати.

  • -Деньги не уважают тех, кто не уважает их. Так мне когда-то сказал москательщик Либерзон с Дерибасовской, когда я пытался у него купить бенгальские свечи, подсунув ему рваный рубль, - неодобрительно заметил Катаев и начал с молниеносной артистичностью сортировать деньги, нежно разглаживая их морщины и группируя, как Наполеон кирасир перед Аустерлицем.

  • - Здесь восемнадцать тысяч двадцать два франка… - с тяжким, уважительным вздохом сказал он, испытующе глядя на меня. Сколько из них мы можем инвестировать в ужин?

  • Хоть все! -- задохнулся я от восторга.

  • -- Тогда это будет не простой ужин, а кутеж… Вы знаете, в чем разница между ужином и кутежом? -- строго спросил Катаев. - Н-ну… кутеж… это когда… долго… и много. -- промямлила.

  • - Не только долго и много и ши-кар-но!… -- поднял палец Катаев. -- А еще, -- он покачал пальцем, как маятником, -- и разнообразно!

  • Лицо Катаева озарилось полководческой решимостью.

  • - Женя, эти деньги, доведенные вами до состояния вопиющей непрезентабельности, я аккуратно разложу по всем своим карманам, ибо в один карман они - пардон! -- не влезают… Вам денег нельзя доверять, потому что при расчетах с официантами вы будете снова нещадно мять и терзать лица уважаемых государственных мужей Франции, среди которых, между прочим, есть лицо Виктора Гюго. Будем считать, что это ваша плата за обучение. Обучение литературе и Парижу… Итак, с какого кабака мы начнем?

  • Разумеется, с «Шехерезады»… Наши жены восхищенно напряглись и в унисон щелкнули раскрываемыми пудреницами.

  • Я почти застонал, млея от предвкушения. Кабаре «Шехерезада» было главным местом действия романа "Триумфальная арка» Ремарка, которым зачитывалось все наше поколение.

  • Каков же был мой все нараставший восторг, когда мы приехали в «Шехерезаду» и в дверях перед нами предстал во плоти герой Ремарка, он же заодно и певец -- Миша Морозов, комплекции знаменитого борца времен катаевской юности - Ивана Заикина, но с лимонным, совсем нерусским лицом и тонкой полоской вкрадчивых усиков. - Добро пожаловать, месье Катаев и месье Евтушенко… -- неожиданно узнав нас, сказал герой Ремарка, приглашающе простирая руку, тяжелую от сомнительно дорогих перстней, в бархатную темно-алую глу-

  • бину, мерцающую бронзовыми канделябрами.

  • В ту пору советские писатели за границей были редкостью. То, что герой Ремарка узнал не только Катаева, но и меня, - было пиком моей славы.

  • Ремарка.

  • - Шампанское. Только шампанское… небрежно отмахнулся Катаев.

  • ВЕЧЕРНЯЯ

  • -- Аперитив? -- учтиво склонился герой

  • - Есть «Дом Периньон», «Мумм Гордон

  • МОСКВА

  • Руж», «Хейдсек», «Редерер», «Таттинжер»,

  • «Вдова Клико»… - с достоинством начал перечислять герой Ремарка. -«Вдову Клико»… Разумеется, брют…

  • Герой Ремарка уже хотел идти, но Катаев остановил его небрежным, но достаточно повелительным жестом:

  • Но вы же меня не спросили, какого го-

  • да… -- Извините, какого? -- исправил свою

  • ошибку герой Ремарка.

  • - А вот того самого, когда я, еще молодой офицер, приехал в Париж для закупки снарядов и амуниции… К вашему сведению, месье Морозов, это был 1916 год…

  • Метрдотель попятился подавленно, но все-таки еще относительно величественно.

  • - Ну-ка, проверю вас бунинским методом - на какого купринского персонажа похож этот метрдотель? -- вполголоса спросил меня Катаев.

  • - На японского шпиона под именем штабс-капитана Рыбникова. -- по-ученически бойко пробарабанил я.

  • -Боюсь, что из вас получится прозаик… - лукаво усмехнулся Катаев - он умел радоваться, когда молодые ребята вокруг него не «плавали» на его всегда неожиданных мини-экзаменовках. -- Аваш Ремарк Куприна наверняка не читал, а зря…

  • Минут через десять, когда метрдотель вернулся, на его лице уже никакого цвета не наблюдалось -- даже лимонного. Штабс-капитан Рыбников в нем исчез, а проглядывал боящийся быть высеченным на барской конюшне татарчонок. Однако герой Ремарка пытался сохранить монументальную импозанятость:

  • - Есть «Дом Периньон» двадцать шестого года. «Редерер» тридцать второго… снова заперечислял он. Катаев со слезами на глазах бросил- Но я же сказал -- «Вдова Клико» тысяча ся к нему, обнимая и засовывая ему за девятьсот шестнадцатого… -- раздраженманишку пачки портретов автора «Отверно перебил его Катаев. женных» -- то бишь франки. -Вообще-то шампанПо-юношески стройный кавказский ское редко выживает князь со старческим лицом, изрытым мор-

  • столь длительный срок… … уклончиво стал уводить разговор герой Ремарка. -- К сожалению, оно имеет тенденцию выдыхаться, месье Катаев… … Я старше

  • этого шампанского тысяча де-

  • вять-

  • сот шестнадцатого года на целых девятнадцать лет, но разве похоже, что я выдохся?

  • со снисходительной запальчивостью отпарировал Катаев.

  • -Если вас откупорить, месье Катаев, то я не хотел бы, чтобы пробка полетела в меня… - пробормотал герой Ремарка и наконец признался: -- Но реальность прискорбна «Вдовы Клико» шестнадцатого года у нас нет.

  • -- Так достаньте… -- бросил ему, как нечто, не подлежащее отказу, Катаев. - Но я боюсь, что… - уже почти лепетал

  • герой Ремарка, на наших глазах превращаясь из литой глыбы мускулов с закрученными усиками в тающего снеговика с вываливающимися из орбит, оказывается, не так глубоко вставленными угольками глаз.

  • - Пойдите ко мне поближе… - с неожиданной гипнотизирующей ласковостью сказал Катаев.

  • Герой Ремарка почти на цыпочках приблизился к столу, как заколдованный, повторяя:

  • - Я боюсь, что… - Теперь нагнитесь… -- усилил ласковость до жесткости приказа Катаев. Официанты выстроились у бара, созерцая нечто невиданное -- укрощение их величественного тирана, которого за глаза они называли Тамерланом, хотя больше это

  • относилось к внешности, чем к характеру. Метрдотелю стало душно. Он потянул галстук-бабочку, так что из-под тугого «бристольского воротничка", как любил выражаться Катаев, показалась трусиковая резинка сиреневого денатуратного цвета. Метрдотель нагнулся над столом, вцепившись в скатерть, сползшуюся внутрь его пальцем, а под крахмальной манишкой груди хрипела все та же «заевшая» на одном месте пластинка.

  • -- А вы не бойтесь, - жестко произнес Катаев, кладя на испуганно вздрагивающие богатырские плечи дегероизированного им героя Ремарка свои руки, обсыпанные, как он сам шутил, не веснушками, а «осенюшками»… -- Не бойтесь, Миша… Ведь все можно достать, если сильно хочется. Разве не

  • так?

  • Я боюсь, что…

  • - Так точно… - вдруг по-военному вырвалось у метрдотеля, может быть, готовившегося когда-то вернуться в Россию на белом коне вместе с благородным генералом Кутеповым, так бестактно похищенным

  • большевиками.

  • - А теперь действуйте, Миша! Кто ищет, тот всегда найдет, как удачно выразился Лебедев-Кумач… - благословил его Катаев. -- Напоминаю -- «Вдова Клико», брют.

  • Год тысяча девятьсот шестнадцатый. Герой Ремарка, как сомнамбула, целенаправленно поплыл к выходу и растворился в

  • парижской ночи, как будто его никогда не существовало ни в жизни, ни в романах.

  • Катаев мелодично постучал вилкой по бокалу, и из толпы официантов засеменили к нашему столу сразу двое самых смелых из них, тем не менее боязливо переглядываясь.

  • -А пока - откройте бутылку «Дом Периньон» двадцать шестого года. На закуску, как в тысяча девятьсот шестнадцатом: две дюжины устриц и страсбургский паштет.

  • Один из официантов, конфиденциально склонившись, что-то шепнул Катаеву как я догадался, видимо, астрономическую ценубутылки.

  • -- Я же сказал -- откройте… -- скучающе

  • сделал царственный жест Катаев. О, он отнюдь не выдохся -- этот почти семидесятилетний старик Саббакин, подаривший когда-то Ильфу и Петрову только притворившийся легкомысленным сюжет «Двенадцати стульев» … самой коварнейшей и очаровательной антисоветской книги, которой упивалась даже сама советская власть! Не выдохся и «Дом Периньон».

  • Затем торжественно прибыла все-таки добытая метрдотелем неизвестно из чьих запаутиненных подвалов «Вдова Клико» того самого года, когда юный офицер Катаев

  • Из книги «Волчий паспорт». Публикуется с сокращениями. Полностью книга готовится к печати в издательстве «Вагриус»

  • марка, угощенный Катаевым, тоже приложился к эликсиру времен первой мировой войны и затем по-шаляпински забасил «Дубинушку» под оркестр.

  • кутил в Париже, поднимая тосты за победу России в первой мировой войне и вряд ли догадываясь, чем она кончится. «Вдова Клико» тоже не выдохлась. Недаром она была любимицей Пушкина. В наших бокалах золотые искры плясали вечный танец, как никогда перед тем смуглым курчавым хореографом рифм и пузырьков шампанского, без которого не было бы всех нас.

  • Метрдотель оказался предусмотрительным и взял полдюжины бутылок. Цену я не запомнил, потому что, видимо, было страшно запоминать. Постепенно пришедший в себя после катаевского

  • гипноза герой рe-

  • щинами изгнанья, сверкая кинжалом в золотых зубах, танцевал лезгинку в мягких са-

  • ногах, похожих на сушеные урючины. Катаев, запустив руку за пазуху, щедро швырнул ему под ноги несколько крупных купюр из платы за мое обучение литературе и Парижу.

  • Князь хищно игранул орлиными глазами, метнул кинжал, пригвождая им к полу одну за другой банкноты и молниеносно пряча их в каракулевую папаху.

  • Катаев был в апофеозе швыряния денег. Он швырнул их так же роскошно, как чьи-то цитаты в своих поздних книгах, магически становившиеся его собственными метафорами. Он засунул деньги в красный сапожок польки, с акцентом распевавшей «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля», запихнул их за корсаж трясущей бусами необъятной цыганки, так что бумажки сползли вместе со струйкой пота между двух ее безбюстгальтерных грудей, похожих на дыни, которыми когда-то Петя Бачей лакомился в дилижансе.

  • А когда вышел бандурист с самым насто-

  • ящим запорожским оселедцем и в шароварах по Гоголю - шириной с Черное море, в знак презрения к ним, запачканным, может быть, не дегтем, но хотя бы дижонской горчицей, то из-за пазухи Катаева вылетел целый веер франков, с малороссийской сентиментальностью застревая в струнах бандуры.

  • Лицо Катаева совершенно преобразилось, поюнело, стало чуть ли не прапорщицким, и я вдруг телепатически увидел его в том 1916 году, точно так же швыряющего деньги в парижских ресторанах. Только чьи деньги швырял тогда сын бедного учителя? Уж не те ли, которые предназначались на снаряды и амуницию?. Уж не спасла ли его революция от наказания за бесшабашный молодеческий загул и нечаянную юношескую растрату -- и не потому ли его впоследствии так однажды подсознательно потянуло к веселой, хотя и сатирической теме растратчиков? Не потому ли он так полюбил революцию за то, что она размашисто списала все его безрассудные ранние грехи?

  • 2 Но ведь это же революция и отобрала у

  • него столько в том числе и возможность ездить в Париж, когда хочется, а не когда в виде подачки «посылают». Вернее, не отобрала, а выдрала. Как зу-

  • бы.

  • Время - это дантист, вырывающий нас из нас без анестезии. «Решетчатые радиолокаторы вращались,

  • как зубоврачебные кресла» (Сов. пис., 1981, «Алмазный мой венец», стр. 256).

  • Катаев заставлял себя любить отвратительные жирные волосатые пальцы новой власти с черными ободками под ногтями, лезущие с зубодерными клещами в глотку и душу.

  • Это ее, новую власть, он описал в образе остервенелой бабищи, присасывающейся к уху каждого нового сожителя с захлебывающимся сладострастным шепотом: «А теперь

  • вещи покупать!».

  • Еще в ранних двадцатых Катаев брезгливо высмеивал политические вопросники и сходящих с ума от зубрежки совслужащих. «Кто ренегат? Каутский. Кто депутат? Пенлеве».

  • Это была любовь не от любви. Любовь от страха. Любовь от отсутствия выбора. Петя Бачей больше всего в революции любил Гаврика. Но в тридцать седьмом году у взрослого Гаврика был только один выбор либо стать палачом, либо жертвой. Катаев именно в 1936 году лихорадочно начал писать свою гениальную книгу «Белеет парус одинокий», закутавшись, как в кокон, в собственное детство, но время от времени вынужден был высовывать из этого кокона авторучку, чтобы подмахнуть очередное письмо, разоблачающее «врагов народа». Иначе его самого могли бы вытащить из этого кокона и швырнуть на плаху.

  • Говорят, что талант это Божий дар. Но дьявольский договор можно заключить и с Божьим даром. Не перестает ли он от этого быть Божьим?

  • Не будь у Катаева

  • звериного инстинкта самосохранения, писателя, может быть, не в чем было бы морально упрекнуть, но зато он, наверное, не смог бы выжить и написать ни "Белеет парус одинокий», ни «Святой колодец», ни «Алмазный мой венец», ни «Траву забвенья», ни беспощадный приговор революции в своем самом страшном произведении «Уже написан Вертер».

  • А из-за того, что он выжил, не гнушаясь любой ценой, мрачноватый блик усталого цинизма лежит и на его феноменально написанных

  • последних книгах, Катаев был циник особого советского типа -- циник романтический, цйник, артистичный до мозга костей, циник, ненавидящий циников, циник, порой щедрейше помогавший всем, от кого цинизмом и не пах-

  • ло.

  • Это был цинизм с сентиментальными порывами. Это был слишком непредсказуемый, неуправляемый вид цинизма, не способный, правда, на Голгофу, но способный на упрямство, неподчинение и на прочие капризы, непозволительные с точки зрения цинизма правящего и амебного цинизма большинства.

  • Катаев самоспасительно и самоубийственно изо всех сил пытался внушать себе любовь к революции. "Какой бы я ни был, я обязан своей жизнью и творчеством Революции. Только Ей одной. Я сын Революции. Может быть, плохой сын. Но все равно сын».

  • Только ей? А как же Бунин? Что-то не складывается… Может быть, от этого и возникают такие неприятные пассажи в "Траве забвения"?

  • «Потом уже я понял, что он не столько желчный, сколько геморроидальный…» (это о Бунине), 331-я стр. или:

  • «Мне кажется я нашел определение того белого цвета, который доминировал во всем облике Веры Николаевны. Цвет белой мыши с розовыми глазами», 515 стр.

  • Не защищался ли этим сарказмом Катаев

  • от собственного коленопреклоненного пиетета перед Буниным, не спасался ли он этими холодными наблюдениями «гадкого мальчика» от зависти к нищему изгнаннику, лишь временно вырученному Нобелевской премией? Чему же завидовал Катаев?

  • Видимо, самой Нобелевской премии -- и,

  • думаю, не без этой зависти он подписывал письма, клеймящие Пастернака и Солженицына. Но, главное, он завидовал бунинской нищей свободе от всего, от чего не был свободен он. К этой свободе (но ни в коем случае не нищей!) Катаев всю жизнь по-ученически продирался, и это почти получилось в

  • конце жизни. Почти.

  • Он остался несвободен от ревнивой злинки к тем, кто не выжил, кого нельзя было упрекнуть в том же, в чем его, -- в долгожи-

  • тельстве за счет совести.

  • Вдова Бунина поразила его тем, что при встрече через лет сорок поставила на стол любимые им в подростковом возрасте пирожные.

  • -- Откуда вы знаете, что я люблю меренги? -- Помню, -- грустно сказала она. -- Однажды вы сказали, что когда разбогатеете, то будете каждый день покупать у Фанкони меренги со взбитыми сливками (515 стр.). Мне кажется, что самое главное для Катае-

  • ва было пить «Вдову Клико» и есть меренги, а при каком режиме -- неважно. Но при Сталине или даже Хрущеве можно было пить редчайшее изумрудное «Мцване», настоящую, а не сегодняшнюю поддельную «Хванчкару» и сколько угодно шампанского, но только советского, а не «Вдову Клико». А меренги можно было, конечно, заказать в «Праге», но все-таки не у «Фанкони»!

  • Поэтому Катаев и прославил советскую власть за то, что она давала ему сколько угодно «Хванчкары» и ненавидел ее за то, что она отобрала унего «Вдову Клико».

  • Отношение к советским диссидентам у не-

  • го сохранилось еще с детства примерно такое же, как к диссидентам дореволюционным: «…оказалось, что Россия -- несчастная, что, кроме папы, есть еще какие-то самые лучшие люди, которые гниют на каторгах…» (176 стр. Б.П.О.).

  • Всем, кто «гниет на каторгах», не поможешь, главное -- как бы там не сгнить самому, как случилось с Щелкунчиком -- Мандельштамом. Надо уцелеть. Надо прикинуться, что и портвейн «Три семерки» хорош. А «Вдова Клико» не убежит.

  • Ну а как же совесть? В повести "Белеет парус одинокий» вырвалось: «Минут десять его

  • мучила совесть» (стр. 116). А вот еще оттуда же: «Правила хорошего тона предписывали черноморским мальчикам относиться ко всему на свете как можно равнодушнее» (стр. 117).

  • Почему не продолжать быть черноморским

  • мальчиком? Ведь даже Птицелов-Багрицкий примирился с тенью Дзержинского: «Но если он скажет: «Солги!» -- солги! Но если он скажет: «Убей!» - убей».

  • Но вот как себя, потаенного, выдал Катаев:

  • «Я подсунул руку под ее нежную шею… И я не знаю, как бы сложилась моя дальнейшая жизнь, если бы вдруг мимо нас, с трудом пробираясь по плечи в траве, не прошел маленький отряд пионеров в белых рубашках и красных галстуках. Мы отпрянули друг от друга. И когда пионеры скрылись, мы поняли, что бессильны противостоять той злой таинственной силе, которая не хотела, чтобы мы навсегда принадлежали друг другу» (стр. 58). И это было написано самым любимым пи-

  • сетелем советских пионеров.

  • Перепугалась не только Россия, Лета Лорелея. Перепугались все - совесть и бессовестность, вдохновение истинное и вдохновение от страха. Великое и проклятое время. Но поминки по советской литературе, порожденной тем временем, не состоялись.

  • Сейчас уже ясна катастрофа преждевременно отплясывавшего на этих поминках «стеба», не породившего ничего равного по значению ни «Фоме Гордееву», ни «Разгрому», ни катаевскому«Парусу».

  • Изломанные историей, но не уклонившие-

  • ся от нее писатели, впустившие в себя эпоху со всеми ее иллюзиями, ложью, кровью и этой эпохой раздавленные, в лучших своих книгах оказались летописцами, без которых история, как таковая, просто-напросто бы исчезла.

  • Я вполне могу представить русскую литературу без "Русской красавицы" литературного могильщика -- Виктора Ерофеева, стрякивающего кладбищенских червей с манжет на столы международных симпозиумов. Но без катаевского «Паруса» или «Святого Колодца» не могу -- не получается. Из двух циников я все-таки выберуциника со святым колодцем. А это уже не совсем циник.

  • 3

  • Но возвратимся в 1963-й, в кабаре «Шехерезаду».

  • Все шесть бутылок «Вдовы Клико» были уже пусты, а Катаеву все еще хотелось колобродить, как в том незабвенном 1916-м. Наши жены поблекли, сникли и оставили нас вдвоем, понимая, что остановить вихрь,

  • в который мы постепенно вкрутились, невозможнО.

  • - Так и быть, погуляйте сегодня, мальчики, вволю, -- ласково сказала жена Катаева Эстер, но тихонько шепнула мне: - Женя, вы все-таки не забывайте, что Валя, как-никак, старше вас на целых сорок лет…

  • Но в эту ночь Катаев еще долго продолжал быть двадцатилетним, таская обессиленного меня за собой то на Елисейские поля, то в «Максим», то в «Доминик», то в какое-то привокзальное заведение, где на нем буквально повисла целая гроздь жриц любви в сетчатых штопаных чулках, зацеловывая со всех сторон, а он им всем дарил розы и уго-

  • щал тем, что они называли шампанским.

  • Все кончилось на рассвете «Чревом Парижа», где, наскребая последнюю оставшуюся мелочь, мы ели луковый суп рядом с мясниками в кровавых фартуках, и безжалостный утренний свет вернул лицу Катаева его истинный возраст, и пьянящий свежий воздух его юности 1916-го вдруг потихоньку стал выходить из него, как гелий из проколотого воздушного шара, и Катаев стал постепенно пустеть, обмякать, оседать и заснул в такси, как ребенок, и я внес его на руках в гостиничный номер и осторожно опустил на кровать, стараясь не раз-

  • будить.

  • -О боже, у него же будет потом разламываться голова… А завтра -- премьера… прошептала Эстер, кладя ему на лоб горячее полотенце.

  • -- Я буду метаться по табору улицы темной… - пробормотал Катаев, не открывая глаз. Может быть, ему приснилось, что эти стихи написал не Щелкунчик-Мандельштам, а он сам.

  • Катаев спал, улыбаясь, как будто жил во сне совсем другой жизнью, которую ему не удалось прожить наяву, и я был счастлив, что хоть ненадолго помог ему в ней оказаться.

  • Понедельник, 5 января 1998 года